Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 1. Батист
Ее кольнуло, и она села. Буквально на первый попавшийся стул. Тут же подбежал человек в белом фартуке, ужасно усатый: кофе, чай, воду? Как вы себя чувствуете, мадемуазель?
Хорошо, все хорошо. Булочку, пожалуйста. О, у нас отличная выпечка. Я знаю. Булочку и большой кофе с молоком. И масло. И вареное яйцо. Это долго? Нет. Две минуты. А булочка теплая? Конечно. Давайте еще кусочек сыра. Овечьего.
Такие странные уколы, всегда, когда она думает о нем. Она встала в этом настроении и сразу выбежала из дома, пока мама еще не проснулась, пока не испортила его, не разрушила – потому что Мари вдруг поняла, что они едут уже очень скоро. И ей вдруг стало так хорошо. Наверное, это очень стыдно. Ведь она посылает его на верную смерть.
Если бы мама узнала, она бы ее просто убила. Мари даже знает, что бы она ей сказала. «Ты хочешь потерять девственность до свадьбы? Пожалуйста! Найди любого. Отдайся хоть на земле. Но при чем тут этот мальчик? При чем тут его жизнь?»
Странно, что она может про себя разговаривать голосом своей мамы. А не про себя – нет. Иногда она пытается ее передразнивать, но ничего не выходит. Сегодня она должна с ней поговорить. И сегодня она пойдет и купит билет на поезд.
Ой, булочка. Спасибо. Наверное, вкусная? Конечно, мадемуазель. Масло. Хрустит свежий хлеб. Как пахнет, о господи!
Мир просто звенел от восторга. Она с аппетитом позавтракала прямо на улице, под удивленные взгляды прохожих. Да, да, друзья, я завтракаю одна, прямо на улице, в такую рань, потому что я голодна и счастлива. Потому что я еду. Потому что…
А собственно, почему?
Ведь на самом деле радоваться нечему. На самом деле все это как-то трагически глупо. Когда он скроется из вида, она просто не выживет на этом берегу. У нее колет сердце уже сейчас, когда она думает об этом. А там она вообще окаменеет. Да даже если б она его не любила…
Мари доела сыр, оставила на столе монету. Подбежал усатый со сдачей, но она махнула рукой; прихватив корзинку с тыквой, ничего не видя перед собой, зашагала, как солдат, прямо, прямо, все время прямо, стуча каблуками, прямо и прямо…
Щеки пылали.
Господи. Да кто говорит о любви?
Кто говорит о любви?
Ну он рыжий, он смешной, но разве дело в этом? Просто в этом городе, Клермон-Ферране, с ней никогда ничего не может произойти. Это как с той картой (какой идиот, ну какой невиданный идиот!) – он не хочет знать, как плыть, куда, не хочет ничего планировать. Он не может спланировать свою смерть или свою жизнь. Это нельзя спланировать. Это или смерть – или жизнь.
И с ней также. Нельзя спланировать, все должно само произойти. А здесь нечему происходить. Она – не вещь, не выгодная партия для студента-француза из хорошей семьи. Она не количество цифр, не годовой доход. Она не русская невеста. Она не Мари с философского факультета.
Нет!
Вот для него она – солнце.
Он будет плыть и смотреть на солнце. Ну черт побери, он будет плыть, и смотреть на солнце, и видеть ее грудь. Он готов умереть ради этого, мама! Ну как ты не понимаешь!
И это то, что произойдет.
Вечером она рассказала своей маме, Марте Яковлевне Витковской, про поездку на море (разумеется, ничего не сказав про Даню).
– Ты едешь надолго?
– На три дня.
– Одна?
– Да, одна.
– О господи!
Мари раздраженно пожала плечами и услышала в ответ следующий монолог:
– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Ты думаешь, что мама стара́, устала, она не поймет твоих чувств. Это ужасная ошибка. Я единственный, пожалуй, человек на этой земле, который может с тобой поговорить (нет, не единственный – возразила Мари про себя)… Я все время чувствую, как ты скрываешь от меня свою жизнь, как ты пытаешься отгородиться от меня каким-то частоколом слов, привычек, этих непонятных прогулок в одиночестве (не знает! – с облегчением подумала Мари), этих странных знакомств (знает!). Вот эти девицы, немки, что ты в них нашла (господи, не знает), обычные дуры, пошлые и к тому же с приветом, когда они приходят, я даже вздрагиваю от их немецкой речи, каркающей и шипящей. Зачем тебе все это? Ты, конечно же, с детства знаешь, что ты еврейка по происхождению (вот, началось). Но ты наверняка не знаешь, что это значит. Да, отец твой православный, а ты можешь стать хоть католичкой, хоть лютеранкой – не имеет никакого значения. Но дело же не в церковных обрядах. В тебе сильная еврейская кровь.
– И что?
Марта Яковлевна помолчала.
– Есть вещи загадочные, непостижимые. Евреи вызывают ненависть у всех. Другого такого народа на земле нет. Послушай меня, пожалуйста. Я когда-то любила одного человека. Русского. Говорю это только тебе, не обсуждай это с папой. Это старая история, она была еще до него, но он относится к ней болезненно. Так вот, я любила мальчика, русского, он ходил со мной в одну гимназию, и, в общем, мы уже были почти взрослыми, мы целовались, ходили под ручку, он дарил мне подарки, книги, какие-то картинки рисовал, и довольно смешные. Это было давно, в восьмидесятые годы.
Но дело не в этом… Как-то раз был зимний день, не очень холодно, мы с ним шли по улице, и мне стало так весело, он все время шутил, разговаривал, я кидалась в него снежками, даже сбила шапку, все блестело вокруг от солнца, от снега, было так хорошо, что я запрокинула голову, глотала снежинки, и тут вдруг мы с ним оказались в тени… Яркий солнечный день, и вдруг от высокого дома, с колоннами, огромный дом с колоннами, падает большая черная тень, какая бывает только зимой, когда весь мир блестит и сияет, а тебе кажется, что ты стоишь в какой-то густой тьме. И вдруг этот переход из света в тень, представляешь, на него ужасно подействовал. Он вдруг отвел меня куда-то, где никого не было, только деревья, и стал расстегивать пальто. Было все-таки холодно, и потом я испугалась… и я не дала ему расстегнуть пальто. Ты понимаешь, что это значит? (Понимаю мама, не беспокойся.) Наверное, я сделала это слишком резко, и он убежал.
Прошло несколько дней, я ехала в коляске с родными, по той же улице, и вдруг стайка мальчишек побежала за нами, ну обычные бедные дети, но почему-то они упорно бежали за коляской и кричали: жидовка, жидовка, жидовка, жидовка…
Отец махал палкой, мать плакала, а они бежали и бежали, пока коляска не остановилась.
Мы вышли – и я увидела, как он смотрит из-за угла. Он им заплатил, веришь или нет?
– Не может быть, – сказала Мари. Она слушала внимательно. Она превратилась в слух, перестала качать ногой, барабанить ногтями по столу, она порозовела и застыла в ожидании.
– Поверь, это именно так и было. Он меня любил, понимаешь? Он меня так любил! Вот именно так и любил, как можно любить еврейку… Но с евреями можно то, что нельзя с другими. Им не прощают то, что прощают другим. Вот время проходит, я становлюсь старой, и ты уже выросла у меня, а я не могу забыть этот зимний русский день, это лицо, и как он потом смотрел из-за угла, а они бежали и кричали, кричали.
Мари смотрела на плачущую мать.
– Мама, остановись. Это ужасная история. Но я не могу понять, а я тут при чем?
– При том. Ты этого не пережила, а я пережила. Ты этого не знаешь, а я знаю.
– Мама, ну он был просто дурак. Ну прости, но это действительно так. Почему, по-твоему, это должно повториться в моей жизни? Что ты все-таки хочешь мне сказать? Чтобы я была осторожна? Я буду.
– Я знаю, что ты будешь осторожна. Я говорю о другом. Ты еврейка. А это многое значит. Ты не можешь спокойно говорить с человеком, не будучи уверенной в том, что он знает про тебя, что ты еврейка.
– Что я знаю, что он знает, что я еврейка? Как-то очень сложно, мама.
– Да ничего не сложно! – закричала Марта Яковлевна. – Ничего не сложно! Очень просто. Просто помни о том, что любой человек, любой, может тебя возненавидеть. Достаточно вздора, мелочи, неосторожного слова. И все. И он сразу вспомнит, что ты ему должна. Твой народ ему должен. Любому человеку любой веры, любой национальности. Мы всем должны. Мы перед всеми в неоплатном долгу. Я не знаю, почему так, но это – так. И уж тем более – русским.
– Почему ты говоришь про русских? – осторожно спросила Мари.
– Не знаю. Я не могу тебе этого объяснить. Я смотрю на тебя, и мне страшно. Потому что ты похожа на отца, а две такие натуры обязательно должны отталкиваться, а не притягиваться. Понимаешь?
– Нет.
– Отец уехал из России, значит, ты захочешь вернуться. Отец промышленник, значит, ты будешь революционеркой. Отец желает тебе добра, семейного счастья, уюта, покоя, значит, ты будешь рваться на волю.
– Мама, – перебила Мари, – но ты же сама его боишься, ты же сама не хочешь его власти. Почему же ты мне внушаешь…
– Не вмешивайся в то, что у нас происходит с отцом. Я давно хотела тебе это сказать. Он нуждается во мне.